ПУХТА Мария Николаевна (1931-2004) Родилась 24 апреля 1932 года в селении Кальма Тахтинского (Ульчского) района.

Учитель – методист, знаток амурского диалекта нивхского языка. Окончила учительский институт, преподавала русский язык и литературу в родном селении, заочно училась на филологическом факультете Хабаровского педагогического института. С 1978 г. работала научным сотрудником в институте национальных проблем.

Вместе с другими авторами выпустила Букварь (1982 г.) для подготовительного класса на амурском диалекте, русско-нивхский разговорник (2001 г.) и другие учебные пособия и программы на нивхском языке.

О НИВХСКОМ ЭТИКЕТЕ

В тридцатые и сороковые годы, в годы моего детства и отрочества, нивхи жили уже при советской власти, работали в колхозах, дети учились в школах, парни служили в армии, а кое-кто уехал учиться в далекий Ленинград, в Институт народов Севера.
В то время нивхи подчинялись советским властям, но жили по своим законам = в глубокой тайне камлали шаманы, откармливали медведей для праздников, зимой на собаках, летом на лодках ездили друг к другу в гости, дружно съезжались на похороны и последние поминки, соблюдая ритуалы.
Существовал этикет в нивхских семьях и сообществах. Так, младший беспрекословно подчинялся старшему, никогда не встревал в разговор, когда разговаривали старшие. Но он мог быть выслушанным, если он доказал, что он удачливый добытчик и оделил своих сородичей или тактично обратил на себя внимание. С младых лет в детях воспитывалось почтение к старым и старшим.
Попытаюсь рассказать о нивхском этикете на примере своей семьи и жителей села Кальма.
Существовал целый ритуал приема и проводов гостей. О приезде гостя или гостей обычно знали заранее. Летом встречали гостей на берегу. Старшие ждали гостей дома. Дорогих гостей встречали за порогом, вели под руки — хыспть. При встрече все радовались, улыбались, спрашивали о здоровье, обнимались. Старшие целовали младших. Моя мама никогда не целовала, а только обнимала и гладила по спине. Иногда щекой прижимала к щеке. Отец обнимал и похлопывал по спине. Обычно они вставали со своих мест и приветствовали гостей стоя, приглашаля раздеться и пройти. Мужчины проходили к отцу, а женщины — к матери. Разговаривали мужчины с мужчинами, женщины с женщинами. Мы, дети, должны были сидеть каждый на своем месте, не бегать, не шуметь, не мельтешить перед глазами гостей, не мешать разговору старших. Но ведь именно в такой момент хочется вскочить и побежать. Но мы сидели — нельзя. Взрослые в любое время могли дать поручение — подать гостю табуретку, переставить ее, дать кисет с табаком, принести спички и т. д. Гости чаще всего просили попить. Перед едой я приносила отцу в латунном тазике воду и полотенце. Он мыл руки, вытирал, я уносила.
Еду ставили на маленький столик. Я должна была носить готовую еду. В первую очередь я ставила отцу. У него была своя отдельная посуда, своя ложка, вилка, тарелка и т. д. Затем я ставила еду всем остальным гостям по старшинству. Ели всегда не спеша, много говорили. Мать и я следили, что нужно подать. Насытившись, отец отодвигал свою посуду, а гости, некоторые, переворачивали кружку на блюдце — знак того, что не надо наливать чай.
Мой отец Пухта Николай Кэтович, так записан при паспортизации. Настоящее его нивхское имя Пухтын. Его отца, моего деда, звали кʼыт. Имя Николай дали при крещении. А фамилия Пухта от неполного имени Пухт в звательной форме. Род Тʼ апқʼ ал. Моя мама тоже крещеная. Ей при крещении дали имя Екатерина. Но она по паспорту Пухта Чиндик, хотя настоящее нивхское имя — Тиндик рода Дэ қʼ ал.
К моим родителям обращались на вы — чың. Они пользовались большим авторитетом, не богатством, а, по моему, своей порядочностью. Их называли “қ ола нивғгу” — богатые люди. Но у нас никогда не было богатств, но еды всегда хватало. У нас круглый год, в любое время суток бывали гости. Не помню случая, чтобы кого-то не приняли и не обогрели. Особенно в годы войны их горячий чай, доброе слово помогли многим. У нас искали приюта даже совершенно незнакомые люди. Чаще всего называли моих родителей “урла нивғгу” — хорошие люди. Нас с братом называли “урла нивғгу олагу” — дети хороших людей. Это обязывало многому. Нельзя было делать ничего плохого. Мы с братом с детства были приучены встречать гостей, занимать их разговорами. Обычно провожали гостей до берега, а мои родители — до порога или прощались за порогом. Гостям обязательно давали гостинцы и подарки.
Большое единение нивхов вызывали похороны. В этом случае никто не оставался в стороне. Каждый принимал участие в похоронах. Если умирал представитель рода, то каждую ночь ставили зажженную лампу на подоконник до утра, пока не рассветет, пока не хоронили. Впрочем, наш род сжигал покойников. Обычно приезжали со всех сел, выражали свое сочувствие и обязательно помогали и морально, и материально. Также съезжались на последние поминки. Я помню, никто тогда не пил водку.
Очень долгое время меня не пускали к покойнику. Только годам к восьми я впервые увидела, как обряжают в последний путь — млы во — деревню мертвых. К тому времени меня подготовили, что люди умирают. А сейчас даже грудных младенцев носят на этот скорбный процесс. Беременных женщин берегли от всех стрессов, тем более не пускали к покойникам.
В те далекие времена наши родители и все другие семьи дружно жили. Недалеко от нас жили Костины, их сыновья Беник Н. К., Тыхта А. К., уже женатые: Чохта, к которым приезжали замужние дочери Руба, Муск, Лезак, Чрыгук, Линникғ Рукуны, родители Путина Николая с сыном Қамгуном Мутилка, Ирганы, Унаги, затем приехавшие семьи Кадана Н. Т., Лава Г. Л. Пыгины, Чибики в большом доме, Чайкуны, Вадуны, Каврины, Мынгысы, Чиды, Гуданы со взрослыми женатыми сыновьями, Чавдины, Югуны, Хайганы, Кёыкыты, Ячки, Кистан, Паян, Лынкины, Метаки. Кажется, назвала всех. Да, еще Пырины, Ейты, Текр, Чандрины, Педа, Чимак.
В то время все жили дружно, никогда не было ссор, криков, драк. Мы, дети, никогда не слышали плохих слов, ни нивхских, ни русских. В то время все говорили только по-нивхски. И женщины отличались своей скромностью, домовитостью. В деревне Кальма царило спокойствие, взаимное доверие. Мы, дети, не знали, что бывает зло. Мы были под защитой у всего взрослого населения. Мы без опаски ходили на речку, в тайгу, катались на лодке. Но везде был догляд старших. Если матери понадобился ее ребенок, стоило спросить у первого встречного, как она знала, где его искать. Мы общались между собой по принципу “ңафқ” — друг, товарищ. Но дейсвеннее была фраза “чи ньлеле” — ты моя родня. Всех юношей своего рода мы звали “ыкын” — старший брат, всех женщин старше себя и девочек тоже, звали “нанак” — старшая сестра. Мы были у них под опекой. Мы подходили к ним с различными просьбами. В свою очередь мы опекали младших. Эта взаимопомощь не раз выручала меня в моей взрослой жизни. Теперь по прошествии многих лет я с теплом вспоминаю о тех днях, о тех людях, которых уже в большинстве нет в живых. Но первые мои шаги в общественной жизни были освящены авторитетом моих родителей.
Людей того времени, моего детства, отличала необычайная тактичность по отношению друг к другу. Они выделяли друг в друге в основном положительные качества:работоспособность, силу, умение, ловкость, выносливость, мастерство и т. д. Видимо, поэтому всегда сохранялась атмосфера доброжелательности, взаимного уважения. К детям относились уважительно. Если делали замечания, то делали это иносказательно. Нужно было поразмышлять, почему так сказали. Чаще говорили намеками. Прямо в лоб никогда не сообщали новости, особенно плохие. На днях у меня был редкий гость. Я подметала и впустила его с веником в руке. На мой вопрос, что его привело, он без всякой подготовки выпалил: “Умерла Галя”. Я с веником в руках чуть не упала. Мне было плохо еще несколько дней. И все время брала досада = не умеем общаться, утратили тактичность. Я представила, как бы сообщили эту весть ровесники моих родителей. Они бы зашли, постояли, сказали что-нибудь о погоде или о чем-нибудь, обязательно учли бы состояние человека, которому собирались сообщить неприятное, подготовили бы к этой вести, сказали бы об этом обиняком. Уточнили бы детали в процессе спокойного разговора. Я запомнила, что в те дни старались не унизить человека, его достоинство. Высшим благом была жизнь человека. Никто не имел права ее у него отнять. А бесцеремонных называли “торғ̧аврс” — беззаконник, т. е. человек, не признающий обычаев и традиций народа.
При встрече друг с другом не скрывали радости, но никогда не было всплесков эмоций. О человеке обязательном, приветливом говорили “ңев ңардь”, “нев урдь”, “ла варадь”.
Все наши ыкыны, старшие братья, заметив нас, предупреждали нас, девочек, о своем присутствии покашливанием, чтобы мы не “потеряли лицо”, чтобы не ставить нас в неудобное положение.
В нивхском языке есть слово “кʼ умулыдь”, т. е. сорадоваться, принимать участие в чужой радости. Это значит, что все радуются рождению ребенка, хорошей покупке, удаче на охоте или на рыбалке и т. д. Сначала распространяется весть. Затем каждый, и стар, и млад, идет то с подарками, то просто со словами поздравления в дом, где поселились счастье или просто удача. Все выражают свою радость. Те, кто не мог засвидетельствовать радость лично, те передавали на словах. “Имх ола панддь. Вит кʼ умулыда” — “У них родился ребенок. Пойдем порадуемся вместе с ними” — нередко звучала такая фраза. Но лицо ребенка открывали далеко не каждому. И люди не обижались. Ребенка можно показать, когда он подрастет. Когда показать, решает каждая семья.
Я помню, во время войны Чида И. Ю. поймал чернобурую лису. Об этом говорили все. Я тоже ходила “кʼ умулыдь”.
Долгими осенними и зимними вечерами в нашем доме любили собираться дети — друзья брата или мои. В том возрасте трудно усидеть, и мы шалили, иногда чрезмерно шумели. Тогда наши старшие не одергивали нас, не кричали на нас, не приказывали, тем более не наказывали. Просто старейший говорил реплику в пространство = Как болит голова. Услышав это, мы утихали, переходили на более низкие тона, постепенно успокаиваясь.
Нас с малых лет учили следить за глазами родителей. В них мы видели поощрение, радость, если правильно поступили, неодобрение, если делали что-нибудь не так, как нужно. Бытовала фраза: ”Урла ола — няҳ тағ̧р ола” — “Хороший ребенок — тот, который следит за глазами”. Самым большим пороком было воровство и вранье. Людей с этими пороками никто не уважал, а только терпели их. Был случай до Великой Отечественной войны, когда изгнали из села одну семью за воровство их сына. Моя мать часто говорила нам с братом = “Вы правду говорите?. Посмотрите мне в глаза”. Или = “Как будете людям в глаза смотреть?”.
В нашей семье неукоснительно следили за огнем. Во-первых, мать периодически кормила огонь, разговаривала с ним, слушала звуки, издаваемые им, толковала их. Она внушала нам с детства, что огонь — добро и зло, и никогда не надо быть причиной зла, и с малых лет прививали чувство опасности. При мне был случай = одна русская девочка, свесив ноги с пятого или шестого этажа, упала и разбилась насмерть. Девочка уже большая, кончала первый класс, Было жаль девочку, родителей. Но во мне все взбунтовалось = как это случилось, что ей не привили чувство опасности? С малых лет, когда ребенок только ползает, ему говорили = нельзя, больно, упадешь. Часто показывали, как падает предмет, игрушка. До года ребенок усваивал слова = ”ығъя” — нельзя, “куут” — падает, “аска” — горячо, “айка” — больно, “алқа” — грязно. Мать часто говорила ребенку = “Няқ амай, ума няқ” — “Смотри на глаза, сердитые глаза”. И делала строгие глаза. Ребенок привыкал следить за выражением лица. Потом мать взглядом останавливала действия ребенка. Мальчику внушали, что он кормилец, добытчик. Лет в семь-восемь он приносил свою первую добычу — рыбу, утку и т. д. Каждая мать старалась всех оповестить, что ее сын уже добытчик. И отношение к маленькому добытчику становилось не только уважительное, но и почтительное.
Так же и у девочек. Каждая мать приучает свою дочь к ножницам, иголкам, ниткам очень рано. И первый ее шов — событие для матери. Помню, мне было лет шесть, когда я пришила первую заплатку. Рассматривали, анализировали мой шов многие женщины. И в первую очередь мать показала моему отцу. Это событие я помню до сих пор.
В те времена свежую рыбу не заготавливали впрок. Ловили ее каждый день на еду. Если ловилось много, то тут же на берегу раздавали всем, кому она нужна. Если ловилась в небольшом количестве, то разрезали ее на куски, и дети разносили по домам в мисках. Войдя в дом, стояли у порога, не проходили без приглашения. Развязность никогда не поощрялась. Хозяева обычно выражали радость, а, возвращая посуду, обязательно делали “ускис” — клали что-нибудь съестного, хоть небольшой кусочек. Пустую посуду никогда не возвращали — уйгдь, грех.
Каждое лето и осень почти всей деревней женщины ходили и ездили по ягоды. Перед поездкой оповещали всех. По приезде показывали собранную ягоду старшим. Они обычно хвалили всех. Но особо отмечали качество собранной ягоды — нет сора, мало сора, крупная ягода, много собрано. Если ягоды много, нам приносила каждая ягодница по чумашке или по тазу. А если ее было мало, то в миске или в тарелке. И у нас ягоды набиралось много, оставалась и на зиму. Мать в то время плохо видела, а отец ослеп.
В детстве мы никогда не видели пьяных, а о пьяницах вовсе не имели понятия. Пить стали после войны, когда вернулись победители с фронтов. Они были первыми заводилами. Помню, когда я впервые увидела шатающегося человека, то очень удивилась, подумала, что он заболел. Я испугалась и побежала домой, чтобы ему оказали помощь. На меня цыкнули и запретили выходить из дома. Но мне надо было знать, что случилось с тем человеком. Оказывается, он был пьяным. Мне и всем детям запретили смотреть на него, говоря = “Не надо на него смотреть. Завтра ему будет стыдно”. Тогда в магазине на полках стояли бутылки разных калибров, но никто не пил. А у нас в амбаре на сваях стояли жестяные банки с водкой. Никаких застолий с выпивкой не было. Все принимали и провожали гостей без алкоголя. Тогда было самое главное — уважить человека, не унизить его, приветить человека, обогреть его ласковым словом, принять участие в его проблемах.
После смерти брата я уехала учиться в Хабаровск. Остались дома престарелый слепой отец и парализованная мать. Люди каждый год сажали их огород, ухаживали за ним, осенью копали картошку и заносили, даже помогали держать свинью. Мои родители не оставались без свежей рыбы. После рыбалки каждый рыбак или рыбачка приносили им рыбу от себя. У них рыбы было больше, чем у самого рыбака. Люди приходили к моим старикам каждый день, носили воду, кололи дрова. Они выжили благодаря своим односельчанам, благодаря их милосердию и помощи. Я помню, отцу нужно было сшить рубашку. Стоило матери об этом заикнуться, как желающих набралось много. Многие женщины предложили свои услуги.
После войны нам жилось даже труднее, чем до войны, но люди сохранили свое человеческое достоинство. Не было воровства, не было обозленных. В то время мы не знали, что такое замок. Уходили из дома, дверь подпирали палкой — знак того, что хозяина нет дома. Но если очень надо, то входили в дом, брали, что надо и оповещали соседей. По возвращении хозяев сразу говорили им, что сделали то-то и то-то. Конфликтов не было. А, приехав с рыбалки, лодку, весла, даже сети, оставляли на берегу. Все оставалось в целости. Найдя оброненную или забытую кем-то вещь, тут же объявляли о своей находке. А если знали, чья эта вещь, приносили ему или оставляли на крыльце у порога.
При назревании острого конфликта люди приходили к отцу, пили чай, говорили об отвлеченных предметах, затем в конце иносказательно говорили о наболевшем. Иногда человек сидит весь вечер, а я, уже все понимавшая, не знала, что же у него наболело. После его ухода родители совещались очень тихо. Если касалось женщин, то за дело бралась мать. Только каким-то образом приходили именно те, которые были нужны. За чашкой чая, разговаривая о разных вещах, касались жгучего вопроса вскольз. Вопрос само собой улаживался. А отец просто высказывал в деликатной форме, что нужно отрегулировать такой-то вопрос. Этого было достаточно. Потом люди приходили выразить свое удовлетворение.
Я помню один случай из довоенного времени. Я тогда только наблюдала, да и мало было лет, чтобы участвовать. В чем-то очень провинилась одна молодая женщина. Старейшины с моим отцом, сидя за столом, обсуждали поступок этой женщины несколько оживленнее, чем обычно. Женщины все сидели в кружке возле моей матери. И тоже обсуждали, только вполголоса. А провинившаяся женщина сидела на корточках несколько поодаль, опустив голову. Мне так и запомнилась ее полза. По окончании разговора отец обернулся к женщинам и сказал моей матери = “Передайте ей, что нам стыдно за нее. Мы такого не ожидали. Пусть больше так не делает”. Провинившаяся еще больше наклонила голову. Я не помню, ни кто эта была женщина, ни в чем она провинилась. Она как-то незаметно вышла от нас, когда мужчины задвигали табуретками стали прощаться, говоря об обыденных делах.
В то время все животрепещущие вопросы решались за чашкой чая. Это были и житейские вопросы, и колхозные. Вплоть до того, на какие тони ехать, сколько сена накосить и т. д. А ведь эти вопросы должны были решаться и в сельском Совете, и на правлении колхоза. Я не помню, чтобы кто-то открывал собрание, вел заседание, протоколировал.
Взаимопомощь была большая. В 1948–1950 гг. председательствовал в колхозе “Красная звезда” в Кальме Беник Николай Константинович. Он допустил большую недостачу в кассе колхоза по тем временам — 27000 рублей. Чтобы не допустить дело до позорного для кальминских стариков суда, они всю эту растрату взяли на себя. Лично мой отец взял на себя 800 рублей. Суда над их сыном не было.
В годы войны многие семьи, оставшись без кормильца, испытывали нужду, особенно в продуктах питания. У нас в семье всегда велся строгий учет всему = сену, дровам, продуктам питания. Мы всегда знали, сколько чего надо нам лично на прпитание и для скота. Но обязательно заготавливали намного больше, чем надо. Да и огород у нас был хорошо удобренный — ведь держали корову. А до войны был и конь, которого увели в колхоз до войны. Поэтому и урожаи у нас были хорошими. Мы, как и все, сдавали картофель — госпоставку. Но и оставалось много.
Зимой и весной, несколько раз в неделю, отец устраивал обеды для детей. Утром он говорил = “Ну, старуха, ставь сегодня большую кастрюлю”. Мать понимала его с полуслова. Сварив, мать говорила ему = “Готово”. Отец выходил на улицу и слушал, откуда раздаются ребячьи голоса. Потом, повернувшись на голос кричал = “Идите сюда\ Идите ко мне\” Как бы далеко ни были дети, прибегали к нему и маленькие, и большие. Он усаживал их за стол и говорил = “Ешьте, много ешьте. Я посмотрю, какие вы работники. Плохой работник — плохой едок”. И вся орава набрасывалась на еду. Он внимательно слушал, как они чавкают. Первыми насыщались самые маленькие. Сползая со стула, они говорили = “Все, я наелся”. Отец говорил: "Подойди ко мне. Я пощупаю твой живот, хорошо ли ты поел”. Малыш подходил к отцу, подставлял свой живот и выпячивал его. Отец ощупывал его и хвалил = “Какой славный живот\ Вот тут лепешка, вот тут картошка … А малыш спрашивал= “А рыбы там нет\ Я ел рыбу”. Отец наконец находил местонахождение рыбы, чем радовал малыша. Но говорил = “Вот тут есть еще свободное место. Ты еще немного недоел”. Малыш снова принимался за еду. На процедуру ощупывания живота выстраивалась очередь. Подходили даже подростки. И каждый раз эта процедура повторялась, превратившись в ритуал.
Коли я начала говорить об отце, то я скажу, что это была личность. Он был добрым, незлобивым и мудрым. К нему всегда тянуло всех. Он всегда шутил, был веселым. Видимо, поэтому у нас всегда было много народу. По вечерам всегда рассказывали сказки, легенды. Еще днем подговаривали взрослые меня, к кому обратиться с просьбой рассказать сказку. Меня поддерживали взрослые. Я слушала и легенды, и сказки с песнями, легенды о богатырях. Но, видимо, я была настолько мала, что не все удержалось в моей памяти. Но кое-какие сказки моего детства я запомнила, некоторые из них я включила в свои учебники по нивхскому языку, а многие перезаписала для Отаиной Г. А.
Но вернемся к моему отцу. Он никогда не был скупым или жадным, на все смотрел отстранено, философски. Не помню, чтобы он делал мне резких замечаний, хотя иногда я и заслуживала. Стариков нашего села отличала большая внутренняя культура. Они были очень деликатными и тактичными. Они не позволяли себе плохих слов ни по-нивхски, ни по-русски. Мой отец умел прощать людям их слабости. Он был аристократом по натуре. Все считали “туземцев” темными, забитыми, дикими. Многие старики того времени очень хорошо владели другими языками: негидальским, ульчским, китайским, корейским, не говоря уже о русском. Мой отец прекрасно владел всеми этими языками. С китайцами вел долгие застольные беседы, были у него друзья-корейцы. С каждым гостем говорили у нас дома на его родном языке. В далекий Китай до прихода большевиков он ездил на больших лодках с тентом. Они проезжали мимо ульчских и нанайских селений, общались с ними на их языке. Если моим родителям надо было поговорить о нас с братом, то они переходили на ульчский язык. Мать настолько хорошо владела негидальским, что сейчас мне говорят они: “Твоя мама была негидалка”. Но я-то знаю, кто она. Отец часто ездил в Николаевск, общался с японцами, знал немного их язык.
Не надо думать, что жители нашего села — люди исключительные. Так жили все нивхи. И еще в нашем селе жили репрессированные русские семьи. Они находили помощь и поддержку у наших стариков. Они никого не оттолкнули. Всем помогали по силе возможности. До сих пор меня не забывает семья Сидоренко, которую принял мой отец. Их было одиннадцать человек. Просто делились последним куском.
Не надо думать, что я идеализирую этот первобытный коммунизм, но нам жилось хорошо, мы были защищенными от невзгод. Теперь, конечно, не вернуть те времена, но не мешает оглянуться и взять оттуда что-нибудь для себя, для души.

______________________________________________________________
Пухта Мария Николаевна, старший научный сотрудник Дальневосточного филиала Института национальных проблем образования Министерства образования РФ.

    Поделитесь своим мнением...